­­­­­ 

 

НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (с осени 2008)

 

 

 

…легко и мне стареть в возлюбленной стране

Ночь застыла начеку, сжала кулачок…

Табак, водка, ночь. Третьи сутки…

Говорю, говоришь? Говорит: говорят…

Рассказывай, шуми: подвластна гению…

чистая богадельня лучшее что человечество может дать

Свет выключился. Музыка сломалась…

Не призывай в стихах невзгод…

…и о минувшем тоже – ни строки…

Спи, организм поющий …

Унижен раб, грядет аттила…

Фонарь, аптека, улица ночная…

Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват…

Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал…

Есть в Боливии город Лима…

Я был подросток хилый, скучный…

Вагонная песня

Ну что человече – родись, не родись…

Гражданин в летах с потертым членским билетом СП…

Сколь чудно в граде каменном за чаркою вина…

Как многого, должно быть, не успею…

Ты, юная смерть, воровской поворот…

Может быть, стоит дождаться осени…

Стансы

Сквозь ропот автострад…

Что мне сиротское детство…

Часы настенные…

Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк…

Слушай

Не обернулась, уходя…

Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду…

В доме вымерших богобоязненных бакалейщиков…

Обласкала, омыла, ограбила…

Прозревший вовремя буддист…

В те времена труд был дёшев, а вещи дороги…

О чем он тосковал,  подопытный подросток…

Словно сталинский аэростат…

Как просто все…

Юным снятся разливы рек…

В предутренние часы, когда дети ёжатся…

Озеро Шамплен

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

…легко и мне стареть в возлюбленной стране,

где юный аргонавт выходит на дорогу.

"Не береди меня," бормочет спящий. "Не

буди меня", мертвец лепечет Богу,

 

"и за спиной моею не итожь

грехов моих."  Лечебные агаты

и янтари твердят: "ты тоже приплывешь

на берег щастия, кочевник небогатый".

 

Как обветшала ты, провинция моя!

Круты твои мосты, кирпич неплодороден.

"Я тоже человек, - мычит живущий, - я

не виноват, не свят, и Богу не угоден".

 

 

                             


 

 

 _________________________________________________

 

 

 

 

 

 

Ночь застыла начеку, сжала кулачок.

Выпью стопку коньячку, лягу на бочок,

пусть услышится сквозь стон: ветер вербу гнет,

мышка серая  хвостом весело махнет.

 

Поворкуй, голубка-кровь, спутница души.

Спросишь: смерть или любовь? Обе хороши.

На обеих спасу нет, обе из глубин

сердца похищают свет и гемоглобин.

 

Неуютной ли зиме, ветру ли под стать,

обе рвутся в полутьме грешное шептать.

Так и дремлешь – грустен, прост, - надышавшись – ах! -

поздней оторопью звезд в робких небесах.

 


 

 

 

Табак, водка, ночь. Третьи сутки

одно и то же вранье.

Стесняться прошлого? Дудки!

Паршивое, да свое,

 

как я уверял когда-то.

Ну и? Повторяться – не

такой уж и грех, солдаты,

лепечущие во сне.

 

Пусть бедствовать с музой тощей

несладко, но жизнь – жива,

и жалкая честность проще

лукавого воровства.

 

Есть молодость без утайки,

которая в нужный час

к безглазой, глухой хозяйке

спокойно подводит нас –

 

и мудрость есть без оглядки, -

хотя ее тоже нет,

за вычетом той тетрадки,

где страсть, словно вербный свет,

 

где старый мазай и зайцы

под недорогой ольхой

красят пасхальные яйца

луковой шелухой

 

 

         4 января 2009

 

 

 _________________________________________________

 

 

Говорю, говоришь? Говорит: говорят.

Извергают из уст стохастический ряд

грамматических форм, как Цветков бы сказал,

заходя, ошарашенный, в кинозал,

 

где пахучий поп-корн с маргарином дают

и винтажное порно показывают 

под урчание масс просвещенных. О да,

мы достигли сияющих бездн, господа,

 

докарабкались до безопасных высот,

над которыми мусор по ветру несет,

и бесплодный, подобный смоковнице, стыд

небеленым холстом над Москвой шелестит.

 

Ветер, ветер! Безвременный зритель, дурак,

отчего ты горячею кровью набряк?

Для чего напрягаешься? Что ты поешь?

Для кого сочиняешь последнюю ложь…

 

 


 

 

 _________________________________________________

 

 

Рассказывай, шуми: подвластна гению

смерть; идол вязовый сулит воскресный свет…

Нет, время – лишь свободное падение,

а ствол его - растительный предмет.

 

Я - вправе возражать, я  - многоклеточный,

беспозвоночный, средняя ступень

на лестнице Иакова, избыточной,

как в юности благоуханный день

 

в Фирсановке (шафранный, синий, розовый!).

Печаль крепка, и наплевать ей, для

чего за озером, за рощею березовой

стелились земляничные поля.

 

Пьет чай с малиною, трезвея, ангел сумрачный.

Старик твердит "аминь", юнец - "come on!".

Простимся ли, проспимся ли - не умничай.

Не уходи. Теплее всех времен -

 

стремительное, скудное, которому

клянешься в верности, и всхлипываешь с ним,

как будто ночь - безмолвней крыльев ворона -

лежит над скудным городом твоим

 

 

 

 _________________________________________________

 


 

чистая богадельня лучшее что человечество может дать

старикам и старухам телевизор и трубчатая кровать

деве преклонных лет подают на долгожданный обед

чечевичный суп зеленый салат хорошо пропеченный омлет

 

дева преклонных лет шепчет сквозь дрему богохульственные слова

пальцы ее теплы красные дёсны голы  а душа жива

дева преклонных лет прорицает с ветхозаветной тоской

что женская доля немногим лучше мужской

 

навестить иного больного приятственно - он выздоровеет и тогда

ледяная водка польется как на второй день творения молодая вода

но к деве никто не приходит - ни праведник ни злодей

не принесут ей порочных, безумием пахнущих орхидей

 

 

 _________________________________________________


 

 

 

Свет выключился. Музыка сломалась.

Ни шерсти под рукой, ни янтаря.

Несметного - а пригодилась малость – 

ждал. Восемь спичек, в очередь горя,

 

высвечивают двери, коридоры

и лестницы, ведущие во тьму. 

Вдруг вспоминаю: столько было вздора

волшебного!  Ей-Богу, самому

 

не верится. Как ветка Палестины,

я странствовал. От грешных отчих мест

открещивался. Праздновал крестины

неведомого. И грузинский крест

 

аэроплана, как случайный лучик, -

ночной сверчок в просторной тишине, -

в оскаленных проскальзывая тучах,

был жалобой и родиною мне,

 

был голосом – вольфрамовой спиралью –

и тут запнусь, почувствовав: дотла

не догореть. Ты - тусклой зимней ранью

и при свечах – прощальна и светла.

 

 

 _________________________________________________


 

 

Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт,

и вторил ему другой рапсод, сто исхудалых лет

 

спустя. Тот, первый, верил в рок, романтик был и смутьян, 

взимал умеренный оброк с мурановских крестьян,

 

считал, что поэзия – гневный гимн мирозданию, и, наконец,

жил сам, и дышать давал другим, образцовый  муж и отец.

 

А ученик его, одноногий герой второй мировой войны,

расхаживал по Москве с клюкой, записывал мрачные сны,

 

он тоже был безусловно жив, просил эпоху «не тронь!»

и в доме творчества спал, положив седую голову на ладонь.

 

И хотя ни один из них не украл ни яблоко, ни гранат, 

обоих бардов господь прибрал в невеселый эдемский сад.

 

И я, ученый, про жизнь, что мне досталась, твержу во тьму:

не маши платком, бесценная, не исчезай в февральском дыму.

 

 


 _________________________________________________

 

 

«Условимся – о гибели молчок.»

С.Гандлевский

 

…и о минувшем тоже – ни строки.

У керосинной лавки близ Арбата

горят его нещедрые зрачки,

вполсилы посылая на щербатый

 

асфальт косые блики. Мокрый снег –

а утром пушкинским лег ювелирный иней

на ветки лип, и облачный ковчег

поплыл по синеве, и солнце крымской дыней-

 

колхозницей желтеет в вышине.

Так, если век и место – только случай,

орел да решка, серый шарф колючий,

рань зыбкая, подаренная мне –

 

гуляй по переулкам, ветер воли,

не ведающий, что бог неумолим,

что жизнь проста, как смесь песка и соли,

как красота, покинутая им.

 

 

 _________________________________________________


 

 

 

Спи, организм поющий,

дышащий через рот.

Проще, а может гуще -

кто теперь разберет.

 

Как ты заждался - в кои-то

веки (Вий, ночь, беда)

кто тебя успокоит и

выведет в степь, туда,

 

где крестообразный кречет

ищет добычи, но

лишь запах полыни лечит

ван-гоговское полотно…

 

 


 

 _________________________________________________

 

 

 

 

Унижен раб, грядет аттила,

на свадьбе спирта нехватило,

и тело лазаря смердит.

Но се - на радость всем народам

сын плотника бредет по водам,

воображенье бередит.

 

И се - акын ближневосточный

под рокот музыки непрочной

тем, кто не клонит головы,

поет про подвиг сына девы.

Пророки прошлого, о где вы,

как бы торжествовали  вы!

 

И се - с лицом невзрачней мела -

спаситель гордый неумело

мнет теста липкого комок,

нахмурясь пред учениками,

чтоб сотворить из хлеба камень,

который сам поднять не смог…

 

 

 

 _________________________________________________


 

 

 

Фонарь, аптека, улица ночная,

возможно, церковь, то есть пыльный склад

стройматериалов, юность надувная

(напыщенная), подростковый ад,

 

подруга робкая в индийских или польских

штанах, тоска собраний комсомольских,

не слишком трезвый богословский спор

с Сопровским.  О, мытищинский кагор!

 

«Твой мертвый Ленин врет, как сивый мерин, -

хохочет друг, - о чем ты говоришь?

Велик Господь, а мир четырехмерен,

нет гибели – есть музыка и мышь

 

подвальная, ученая, грызущая

то сыр, то хлеб, действительная, как

(по умнику немецкому) все сущее...»

Как многие,  он умер впопыхах:

 

недописав, недолюбив, недопив,

не завершив азартного труда.

Душа его меж влажных снежных хлопьев

плывет, озябшая, - Бог весть куда…

 

 

 

 _________________________________________________


 

 

 

 

 

 

 

 

Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват,

и поверхность грузного винограда

матова, словно зеленоглазый агат

нешлифованный, где ждать ничего не надо

 

от короткой воды и долгого камня, где луч

(света росток) по-детски легко так

рвется к земле -  не яростен ли, не колюч

ли закат на обрыве жизни? Скорее кроток.

 

Я тебя люблю. И слова впотьмах,

недосказанные, остаются живы,

как в тосканских сумерках, на холмах

перекличка яблони и оливы.

 

 

 

 _________________________________________________

 

 


Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал

(гипертония, тщеславие, Бог живой) –

притомилась. Пора осваивать  новый угол

зрения. Например, с луговой травой

 

не спеша срастаться. Радоваться туману.

Не бояться ни заморозков, ни хищных губ

молодой коровы. Весело и безымянно

шелестеть на ветру. Былинка всякая – жизнелюб.

 

Солнце палит. Овчарка без толку лает.

Холодеет день в осьминожьей короне гроз.

Некоторые цветут, а другие не успевают,

но не плачут об этом за отсутствием глаз и слез.

 

И ответ на замысловатый вопрос простого

проще. Осень. Солома, сено. Речь выспренняя суха.

Неуёмный простор усиливает до стона

выдолбленную из ивы дудочку пастуха

 

 

 _________________________________________________


 

 

 

 

Есть в Боливии город Лима, или в Чили? Да нет, в Перу.

Мое время, неумолимо истекающее на ветру

вязкой кровью, знай смотрит в дырочку в небесах, и грибов не ест,

и все реже зовет на выручку географию  отчих мест, -

где в предутренней дреме сладкой выбегает, смеясь, под дождь

стихотворною лихорадкой одержимая молодежь,

 

путешественники по дугам радуги. Где вы? Вышли? Ушли?

Как любил я вас, нищие духом, бестолковая соль земли.

Где ты, утлая и заветная, после "а" говорящая "б",

подарившая мне столько светлой неуверенности в себе? 

Я не вижу тебя, моя странница, как ни всматриваюсь, пока

к звездным иглам дыхание тянется - сирой ниткою без узелка.

 

 

 _________________________________________________

 

 


 

 

 

Я был подросток хилый, скучный, влюбленный в Иру Воробей,

но огнь естественнонаучный уже пылал в душе моей,

и множество кислотных дырок на школьной форме я прожег,

ходил поскольку не в задирах, а на химический кружок.

Подрос, в сентябрьской электричке пел Окуджаву, жизни рад,

умел разжечь с единой спички костер, печатал самиздат,

изрядно в химии кумекал, знал, как разводят спирт в воде,

и стал товарищем молекул, структурных формул и т.д.,

еще не зная, что бок-о-бок с лисою, колобок-студент,

живу… Ах, мир притертых пробок и змеевидных перфолент!

 

О, сладость ностальгии! Все мы горазды юность вспоминать.

Как славно б настрочить поэму страниц на восемьдесят пять

про доморощенных пророков, про комсомол, гб, собес -

пускай Бугаев и Набоков мне улыбаются с небес,

любуясь на миры иные (неповторимый аромат

лабораторий, вытяжные шкафы, и рыжий бихромат

аммония, от первой искры сердито вспыхивающий!). Нет-нет,

не память правит миром быстрым и ненасытным – только свет

надежды, а она, голуба, когда прощается с тобой,

склонясь над Стиксом, красит губы помадой черно-голубой.


 _________________________________________________

 

 

 

 

 

ВАГОННАЯ ПЕСНЯ

 

Жизнь провел я в свое удовольствие,

прожил век без особых невзгод,

поглощал сто пудов продовольствия,

сто пудов продовольствия в год.

 

Был всегда избалован девицами

и, бывало, от счастья пыхтел,

окруженный их свежими лицами

и другими частями их тел.

 

Я им класс настоящий показывал,

приносил я им пиво в бадье,

в ресторанах вокзальных заказывал

коньячок и салат оливье.

 

Поделюсь с вами участью горькою,

постарел я и сердцем обмяк,

много лет миновало с тех пор как я

жировал, как домашний хомяк.

 

Полюбил зато творчество устное,

и душой отдыхаю, когда

эту песенку, песенку грустную

исполняю для вас, господа.

 

В вашей жизни так много прекрасного,

пусть сверкает она, как брильянт –

наградите же барда несчастного

за его неподъемный талант.

 

 

 

 

 _________________________________________________


                                                                 *  *  *

 

 

 

 

Ну что человече – родись, не родись,

один тебе выпал эдем-парадиз,

одна тебе вышла тропинка, пацан,

к отцовским слезам, материнским сосцам.

 

Кто ждет тебя, бедный мой? что тебя ждет?

И это прошло и другое пройдет,

и будет минувшее спать, трепеща,

окурком  в кармане плаща.

 

Роится архангел, ворота встают

нагая бредет в криворотый приют

душа, и бормочет молитву, любя

все то что ушло от тебя -

 

сиреневым дымом? грачиным двором?

Сначала – разряд, а раскаты – потом.

И эта молитва настолько проста,

что даже слепцу отворяет уста.


 _________________________________________________

 

 

Гражданин в летах с потертым членским билетом СП,

отхлебнув из фляжки, передает ее молодым коллегам,

одобрительно крякнув. Дело, допустим, в душноватом купе

питерского экспресса. Взволнованным дымным снегом

 

занесена полоса отчуждения. Поезд, однако, так

тороплив, так огни за окном скудны, что новых

поводов для вдохновения нет. Плоские истины на устах.

Анекдоты, вирши,  счастие  мчаться без остановок -

 

сладостно разливается в жилах привычный хмель

сожаления об утраченном, жалкого страха перед

неизбежным.  Глухие гроба вагонов. Всепрощающая метель

смерти, в которую только Господь не верит,

 

и пока мы спирт мировой в голубую воронку льем,

подступает время уплаты долгов бессловесной прозе

привокзального детства, что пахнет свежим бельем,

сохнущим на морозе.

 

 

 _________________________________________________

 

 

 


Сколь чудно в граде каменном за чаркою вина

сидеть перед экзаменом в глухие времена,

когда с подружкой светлою, робея и ворча,

мы изучали ветхие заветы Ильича!

Икота шла на Якова. Как ясно помню я

абзацы с кучей всякого сердитого вранья!

Как жаль, что по обычаям опричницы-Москвы

диплома мне с отличием не выдали, увы –

за тройку по истории ВКП(б), за ночь,

за строчки - те, которые не смог я превозмочь!

 

Прощай же, время логики и рукотворной мглы.

Фарфоровые слоники, подвальные углы.

Ах, как мы были молоды, как пели налегке,

то олово, то золото таская в кошельке!

Мы стали долгожители, а были – чур меня! –

живые похитители небесного огня.

А от того учебника остался хриплый прах –

как записи кочевника в воздушных дневниках.

 

 _________________________________________________

 

 

 

 

 


 

Как многого, должно быть, не успею

дождаться. В детстве думал, что советской

науке все подвластно. Спутник, Лайка,

потом Гагарин, а за ним Титов,

жужжание могучих ЭВМ,

глотающих рулоны перфоленты,

ТУ-104 в реактивном небе,

капрон, транзистор, слайды, кукуруза.

 

Вот, повзрослел, и ныне предаюсь

постыдной меланхолии, поскольку

ошибся. Да, ошибся! Полагал

что дружные, веселые колонны

биологов и химиков, ликуя,

по Красной площади седьмого ноября

пройдут однажды, хвастаясь рецептом

не вечной жизни, так хотя бы счастья.

 

А с улицы то рок, то рэп. Подросткам

Плевать на смерть и вечность. Ну и слава

создателю. Довлеет дневи

злоба его. Мы в юности не ведали

Ни экстази, ни изоамилнитрита,

И девам нашим, на манер Джульетты,

не приходило в голову уступать

ребячьей похоти до свадьбы.

 

Завидую ли? Мой отец не дожил

До скайпа, дед – до радио, а прадед –

До самолетов.  До чего же я

Не доживу? Мне пишут: расшифрован

геном неандертальца. То-то будет

веселье! Новорожденный наш кузен

зальется плачем, улыбнется – жаль,

что я уже об этом не узнаю…

 

 _________________________________________________

 

 


Ты, юная смерть, воровской поворот, многократно целованный в рот!

Ты, добрый некстати - любовью взахлеб на счастье целованный в лоб!

 

Не я ли кого-то единственной звал, а сам говорил, голосил, воровал?

Не я ли весь век под кого-то косил, пока не остался без сил?

 

Пей, знахарь-астролог, юродствуй, монах. Мне всякое ах - вопросительный знак,

Мне всякое ох – восклицательный знак, как синее зелье на похоронах.

 

Не остров, не остов, не бюстик Толстого. Открыть эту музыку проще простого.

Садни, безобразница, скалься, двоись - казнись, утекая в наскальную высь…  

 

 

 

 

 _________________________________________________

 


Может быть, стоит дождаться осени, когда верхний свет

постепенно кривеет, и ветра практически нет -

 

чтобы смерть обернулась хлыстом - сыромятным, длинным -

чтобы гуси худые снимались на юг довоенным клином?

 

Слушай, серьезно, дождемся благословенной. Так

вознаграждает Сущий тех, кто еще первородства не пропил.

 

Мы пойдем гулять, советские песни петь. Известняк

городской будет приветствовать нас, порист и тёпел,

 

да и вправду сентябрь, родная. Чего мудрить.

Будем юродствовать, воду сырую пить

 

из нержавеющей фляжки. А все-таки боязно, Боже,

Как же ты страшен! Как жизнь на тебя похожа!

 

 

 _________________________________________________


 

Стансы

 

 

Постарел, обнищал? Скулишь, смолишь натощак?

Разве смысл у жизни один? Как минимум шесть.

Пожилые люди всегда говорят о простых вещах.

По одежке встречают, хранят смолоду честь.

 

Не умеешь растить полынь - не беда, мой свет.

Закупи на станции у ровесницы невеликий букет

васильков, только не сетуй на власть немногих

пресмыкающихся, чешуйчатых, многоногих.

 

Воображаемый самодержец, подобный мне!

Разве ты не родился в бездрожжевой, но ржаной стране?

Не рыдал ли ты молодым, от блаженства едва дыша,

Над учебником ранней смерти для ВПШ?

 

Мысли мои вращаются вкруг смены времен года.

Лето сухое выдалось, а теперь – ну что за погода!

Под меховым зонтом семеня на службу, сосед-скорняк

Знай бормочет, что суть в корнях, а василек – сорняк.

 

У кого там капал в стихах прохудившийся водопроводный кран?

Тот был – сверчок советский, а я – то ли цикада, то ли варан,

поднимающий рыльце к звездам – сколько им лет гореть,

ни состариться, ни влюбиться, ни умереть…

 

 

 

 

 _________________________________________________

 

 


Сквозь ропот автострад, дым – пригородный, смутный,

чахоточные пустыри,

надтреснутые дни, украденные утра,

сквозь слезы Эммы Бовари –

 

нестись бог весть куда, над ивой и осиной;

тем и огромен тот полет,

что воздух кованый с ржавеющею силой

сопротивляется, поет

 

о том, что лес озябший свежевымыт,

надкрылья – уголья, свобода – легкий труд,

что всё в конце концов отыщут и отнимут,

и вряд ли отдадут,

 

пространство – рукопись, и время – только слово,

и нелюбовь - полынное вино,

а все-таки лететь, и не дано иного,

иного не дано

 

 

 _________________________________________________

 

 


Что мне сиротское детство – морозное, черно-белое? что мне

целебный пар  вареной картошки, перенаселенный, запущенный дом?

Чем моя юность звенела? Не вспомню.

Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченным тополем под дождем?

 

Минуло, кануло, и ни дочери не узнают, ни сыновья мои

как неповторим и неласков твой

промысел, Господи, как склонялась настурция за оконною рамою

над пропастью переулка, пропахшего тлеющей палой листвой.

 

Справа – пожарная часть, слева – мёртвая церковь с бедными

куполами, в центре – неладное древо жизни, и я впервые всевышнему лгу.

А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонями медными

воздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясь на бегу…


 _________________________________________________

 

 

 

 

Часы настенные, покуда батарейка

не села, тикают, усами шевеля,

судьба, твердят, индейка, жизнь копейка,

а вместо неба – мать сыра земля.

 

День – прах, час – прах, но присягать на верность

победоносной вечности страшней,

чем с лупою в руке рассматривать поверхность

поделочных камней.

 

Где добыты они? В Синьцзяне? На Урале?

Там, где Адам, дрожа, рябину с древа крал?

Когда бы мы в конце концов не умирали,

Когда бы стали мы -  безглазый  минерал!

 

Кто неказист? Кварц. Кто у нас изыскан?

Да, яшма. Кто, томясь, глядит

из зарослей, пульсируя под диском

луны? Тигровый глаз. А кто кровоточит

 

магнитным полем? Гематит. Ну вот и

утешились. И се, глагол времен

не так уж скорбен. Время для зевоты,

закутывания, снов. Что камень? Он

 

песка предшественник –морского ли, речного.

Так речь твоя, так твой разъятый стих

когда-то ляжет, умерев, в основу

других речей – спокойных и простых.

 

 

 

Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк,

шатаясь, бредет один среди иглокожей мглы.

Узок и неуютен его мирок.

Звезды-костры тускнеют, клены уже голы.

 

Как же неловко он зябнет на мировом ветру

в законную пору Венеры-Марса, в запретный час,

родственник бедный, гость на чужом пиру!

Как он себя жалеет - до слез из близоруких глаз!

 

Юность, увы,  тю-тю, да и зрелость идет к концу.

Были и нехудые минуты, любовь и проч.

Ныть, уплывая в вечность, смертному не к лицу,

шепчет ему Зевес, суля долгую серую ночь

 

на полях Аида, где сколько хочешь вина, мой свет,

из разрыв-травы; где дикая конопля

непременно сияет алым, как маков цвет.

Будет беззвучный лучник плыть впереди соснового корабля,

 

а сам ты – должно быть - будешь рыдать на корме, стручок,

потому как жук, пораженец (твердит Зевес); не позовет

тебя Афродита, и не сойдется на животе пиджачок

с черными пуговицами из насекомых минорных нот.

 

 

_____________________________________________________

 

 

Слушай

 

 

Время жужжит вполсилы, суеверно и незаметно,

прибирая одних, а других до сих пор не тронув.

Чтобы не видеть его зрачков, чтобы не слышать ветра,

кожей закрой глаза, как говорил Платонов,

 

уши заткни паклей, кисти рук (ибо они устали) -  

оберни колючими шерстяными

варежками с вывязанными коричневыми крестами.

Осязание тоже грех, потому что имя –

 

(для младенца пеленка, для взрослого погребальное полотно,

для подростка надежда, дольняя и молодая) -

только образ гордыни, созвучный русскому времени, но

испокон веков сражающийся с ним, рыдая

 

 

 

 

 

 

*   *   *

 

Не обернулась, уходя, не стала

сентиментальничать, а я шептал, дурак: 

прощай, моя душа, я знаю, ты устала,

сойдемся в тех краях,

 

где мы еще глаза влюбленные таращим

на свет неведомых невзгод

в прошедшем времени – вернее, в настоящем,

которое пройдет,

 

где чайки бедные кричат о звонком вздоре

известняку – а он от старости оглох,

где рвется к морю с пыльных плоскогорий

кладбищенский чертополох,

 

где ящерка и уж, невызревшая смоква

на греческом кусте –

жизнь не обветрилась, нет, что ты,  не поблекла –

стоит в бесценной наготе

 

и смотрит ввысь, и ясно слышит море

далекое, и молча мы поем

о том, что звезды – соль, рассыпанная к ссоре

бессмертия с небытиём.

 


*  *  *

 

Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду,

лоб вспотевший снегом вытру, в дом нетопленый войду -

там в коробке из-под ветра пыль серебряная, и

выцветают незаметно фотографии мои.

 

Слово «быть», крещенский иней, превратится в слово «был»,

побледнел июльский синий, стал осенне-голубым,

следом красный поддается, цвет любви – глядишь, и нет,

только желтый остается - цвет измены, тленья цвет.

 

Переезд за перелетом, град за городом, зима

вслед за слякотью – чего там, так велела жизнь сама,

то вздохнет, то тихо ахнет, лик ладонями прикрыв,

лишь бумагой ветхой пахнет мой любительский архив.

 

Прожит вечер или выжат – а огонь уже впотьмах

подступает: письма лижет, да в сырых черновиках

роется, мало-помалу разгорается – и вот

озаряет черно-алым все, что будет и уйдет.

 

 

 

 

 

 

В доме вымерших богобоязненных бакалейщиков, уже полвека требующем ремонта,

тихих гостей потчуют черным чаем с благоуханием горького бергамота,

над сухими лилиями у камина мерцают, горят зеркала, кривые

от старости. Это жилье, каламбуришь ты, здесь греются и скорбят живые.

 

Не философствуй, дурочка, отвечаю. Ну что ты вещаешь urbi et orbi?

Разве не всем известно, что у живых не много зеркал для скорби?

Уши у них проколоты, губы раскрыты,  и мало кто над собою волен

в заповедной роще бессчетных церквей и скольких-то колоколен.

 

Простодушные  сестры и братья мои, по одному уходящие в море,

словно сикстинские рыбаки,  смотрят на звезды с печалью в предсмертном взоре,

вечером, в красно-зеленый сочельник длинными спичками зажигают свечи -

и ручной, домовитый воздух так переполнен тенями, что трудно расправить плечи

 

 

 

«Обласкала, омыла, ограбила – рано умер, и поздно воскрес.

Рад бы жизнь переписывать набело – только времени стало в обрез.

 

Долистать бы ночное пособие по огням на межзвездных путях,

залечить, наконец, хронофобию – не молитвой, так морфием.»  Так

 

человек размышляет единственный, оглушенный бедой мировой,

ослабевший, а все же воинственный, непохожий, но просто живой.

 

Всем воздастся единою мерою. И когда за компьютером он

до утра ретуширует серые фотографии серых времен -

 

пусть бензин и промерзшая Лета, пусть облака над отчизной низки -

только б светопись, ломкая летопись, заливала слезами зрачки

 

 

 

 

Прозревший вовремя буддист, один на каменной кровати,

давно забыл, что мир нечист, что человек зачат в разврате:

он предков чтит, не пьет вина, мурлычет мантры допоздна

не видит снов про лед и пламя, но слышит: на краю земли

шумят просторными крылами невидимые журавли.

 

И рад бы в рай, да не пускают грехи. Поплачем, помолчим.

Как в сердце бьет волна морская тяжелым золотом своим!

И пленный ум, и ум бессонный страшатся неодушевленной,

необратимой череды унылых перевоплощений –

псом станет царь, дебилом – гений, землей - полночные труды.

 

Звезде – сгущающейся плазмой, нам – льдом на воспаленных снах

утешиться, да безобразной, но честной старостью. Монах

тибетский - непорочный лотос, живая молодость и кротость,-

не станет за меня молиться подстреленному журавлю –

но я и сам с небесной птицей дорог воздушных не делю.

 

 

 

 

 

 

В те времена труд был дёшев, а вещи дороги. Ну и что с того?

В те времена подростки вместо любовных утех

приходили миловаться в отделы свободного доступа

пахнущих бедной пылью районных библиотек.

Целовались. Переписывали Асадова. Недолюбливали Корчагина.

Говорили, робея, что даже в Рождественском что-то есть.

Можно что угодно, твердили, написать на бумаге, но

главное все-таки – совесть, талант и честь.

 

Выходя на Кропоткинскую, ежились, улыбались, обедали

пончиками с сахарной пудрой по 80 копеек кило.

Листья сентябрьские падали, бронзовые медали старости, и не ведали

ни прошедшего, ни грядущего. Нам повезло, повезло,

повторяли советские девочки-мальчики с умными лицами,

с подачи коммунальных реабилитированных вдов. На церквях,

разумеется, никаких крестов, но ведь могли же родиться мы

в гитлеровской Германии или при культе личности?  Ах,

 

видишь, как хочется царскосельской прозы – словно врагу народа

высшей меры, словно Набокову – рифм, словно ублюдку – титула. Пуск -

самая стрёмная кнопка. Стали зимы бесснежны, захирели библиотеки, мода –

это то, из чего я вышел, поскольку поседел и обрюзг.

Труд стал дорог, а вещи дешевы. В вакууме пресловутом плавая,

плачут звезды, но умеет Господь разрядиться чеканной, сухой строкой.

Пой, загулявший прохожий. Я лох,  я любую музыку схаваю.

Зимы бесснежны, но и бессмертны, я сам такой.

 

 

 

 

 

 

 

О чем он тосковал,  подопытный подросток,

по проходным дворам, среди белесых блесток

безвестного снежка, небесного огня?

Шептал ли, гений  лицемерный, «чур меня»?

В пятнадцати свечах из-под земли котельной

предчувствовал ли свет – метельный и смертельный?

 

Спит мертвый человек, сопит живой, считая,

что пробуждение и вера – вещь простая.

Храпит очкарик, диабетик, царь

в безвредном времени, поющем, как глухарь,

рисующем, как зверь, грызущем, словно горе –

вдову, впадающем в бесхитростное море,

 

неоспоримое. А умник наш не помнит,

как подвывал  старинный радиоприемник,

негодовал буран, и дальняя волна

переполняла мир, выплескиваясь на

тот смысл, что ищем мы в зиме ненастоящей - 

газетные щиты, котлы земли пропащей.

 

 

 

 


Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небом

суеверная грусть - так бывает русской зимой –

будто кто-то вышел, скажем, за черным хлебом

и уже не вернется, не вернется домой,

 

и такое там, в вышних, воображаемое приволье,

что хочется тихо ахать, ловить ускользающий свет,

будто вышел, смеясь, за сахаром или солью,

а обратно дороги нет.

 

Замело? Или просто пора в дорогу

по односторонней улице? Седобородый Лот

не оборачивается, дети-внуки бодро шагают в ногу,

только старуха жена отстала – должно быть, нагонит, не пропадет.

 

Неужели и я оттрубил почти весь срок, преследуя

неуловимое: дрожь в вездесущем воздухе, бессловесный бой

черно-белых китайских начал? Хорошо бы при этом еще гордиться победою

над отступающим ворогом, то бишь самим собой,

 

и различать в жужжании пчел – там, где заснеженное гречишное поле -

неумолчную мусикию.  Вышел, все бросил, черт знает куда бредешь.

Мало, мало мёда и хлеба, почти нет средиземноморской соли.

Впрочем, это все возрастное. Не обращай внимания, молодежь.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

*   *  *

 

 

Как просто все: робки и веселы

влюбленные, магнолии голы,

хохочут школьники, и ты меня узнала

издалека. Свет в складках, в бугорках,

и ветки все в бутонах, пухлых, как

кошель у флорентийского менялы.

 

Нет в жизни счастья, как гласит тату-

ировка воровская. В пустоту

уйдем, бессмертников угрюмые отряды.

И вредничает Бог: ни «а» тебе, ни «бе»,

завидуя часам, висящим на столбе, -

идут, но и стоят, не двигаются, гады.

 

«Уходишь – уходи», – твердят.  Но я забыл

ключи и сотовый, я слишком жизнь любил,

чтобы сразу отбывать.  Тут – крокус, там – фиалка,

а там еще тюльпан. И эти лепестки

так уязвимы, так неглубоки,

что Чехов вспоминается. И жалко

 

всех и всего. Любимая, своди

меня туда, где счастье впереди,

где небо – переплет, где голос  пальцы греет,

где плачет и поет, от бедности пьяна,

простоволосая, как в юности, весна,

и горло - говорит. И солнце - не стареет.

 

 =========================================================================================================================================

 

 

Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая суть

и влюбленный в мертвую грек, говорящий «не обессудь,

я такие песни кропал –но пройдя этот путь, пропал.

Правда, бог у тебя не тот – кто там знает, а вдруг спасет.»

 

А еще сказал кифаред, белозуб и чернобород,

что обратно дороги нет, есть дорога - наоборот,

в те края, где старик Тантал воду беглую залатал,

где багровый труд солоней в интернете, стране теней.

 

Продолжай, коллега сизиф, Выпью водки, запью водой,

Не поверив, не возразив, стану пьяный, немолодой.

Я ослышался? Ты - Орфей, как недорогое кафе? Своя

казнь всякому, пей, не пей, - вечные мёбиусовские края.


=====================================================================================

 

 

 

В предутренние часы, когда дети ёжатся, а гелиос правит конями в другом

полушарии, когда ты ничтожеством кажешься сам себе, не врагом

 

мирозданию, но незваным гостем, до скуки в горле хочется повторять –

есть еще у зрения доблести вдосталь, есть сила в пальцах, есть тетрадь

 

не начатая. Волком воет бродячий электровоз, распугивая вещих грачей.

Спать пора, посторонний.  С твоей удачей ты еще успеешь проснуться, ничей

 

не должник. В эти часы ясно помнится некогда виденная, как во сне,

сухая тень от веток смоковницы на потрепанной крепостной стене.

 

 

 

 

 

 

Озеро Шамплен

 

Я странствую: ветшайшая из льгот.

Скала – агат, вязанка дров – фагот,

Заросшая тропа – кошачья лапа.

Паром забит, но толчея у касс

Московскому студенту не указ –

Бочком, бочком, и я уже у трапа.

 

Пускай ступени, словно в детском сне,

поскрипывают. Совершенно не

страшусь. Подземные, земные,

небесные… А я смеюсь, дышу

подветренным простором. Анашу

смолит один попутчик, а иные –

 

кто сжал Евангелие, кто молча теребит,

грошовый амулет, кто так, скорбит

о свете говорящем. Посмотри, мой

товарищ – смерть не ведает стыда,

и хижины Вермонта навсегда

отражены в воде неповторимой.